РУССКИЙ ЯЗЫК
Георгий Хазагеров,
доктор филологических наук
профессор

"На развалинах Вавилонской башни"

Менталитет: картина мира или речевые стратегии?

Георгий Хазагеров

дея "народного духа", реализованного в языке, возникла в головах романтиков и сразу же оказалась обвенчанной с чуждым ей представлением об историзме и прогрессе. Если продолжать метафору, можно сказать, что на странной этой свадьбе взашей выгнали честную риторику вместе с батюшкой ее разумом, зато на почетное место усадили темное предание, провозгласив его творческим, органическим и целостным.
          Если же метафору не продолжать, можно констатировать, что динамические и прогрессистские модели действительности затемняли и затемняют до сих пор представление о национальных инвариантах, вокруг которых балансирует культура и которые, собственно, и составляют "дух" нации (ее гомеостаз). Коль скоро нация представляет собой систему, стремящуюся к самосохранению ("органика" в мутной терминологии прошлого века) и язык в этом как-то участвует, естественно предположить, что язык не только склад архаической информации (мифологический корней данной ментальности), но и живой инструмент с помощью которого национальное обретает себя в изменяющейся исторической обстановке. Отсюда два следствия.
          Во-первых, национально ценным является вовсе не самое архаичное в культуре (некая мифическая праоснова), а, скорее, самое устойчивое, т.е. жизнеспособное, в частности зафиксированное в языке и притом достаточно эксплицитно. Так, языческие представления древнее христианских, но их бытование носит спорадический характер, они не являются продуктивными несущими конструкциями для русского этноса и, как правило, присутствуют в языке в достаточно скрытом, а часто и трансформированном виде. Для ученого, устанавливающего причинно-следственные связи и реконструирующего древние формы, действует принцип "чем древней, тем лучше", но для устроителя национальной жизни, будь то политик, педагог, писатель или просто отец семейства, этот принцип неактуален и даже опасен. Скажем, прозрачное для носителей языка выражение "помнить Бога" дидактически ценней (конструктивнее) более древнего на русской почве языческого "чур, меня!", смысл которого требует этимологического разъяснения.
          Во-вторых, в жизни нации участвует не только язык как хранитель системы концептов, обеспечивающих "национальное видение мира", но и речь как определенные образцы национального речевого поведения, притом поведения как социального, так и когнитивного. Это обстоятельство часто затемняется именно романтической традицией, привыкшей видеть во всем одну только эволюцию и поэтому интересующейся национальной стариной (отсюда обращение к внутренней форме слова, пристальный анализ паремиологического материала и прочее), но не устойчивыми национальными технологиями речевого общения и не сложившейся культурой речемыслительной деятельности.
          А. Д. Райхштейн в работе 1982 года "Лингвострановедческий аспект в устойчивых словесных комплексах" вводит продуктивное понятие кумулятивной функции языка, под которой понимает способность языковых единиц "выражать в общеупотребительной и стабильной форме актуальное идейное достояние нации или отдельных её классов на данном этапе развития, т. е. конденсировать социально-исторический и идейно-политический опыт народа или определённых слоёв" [1, с.146 - 147]. Остается, однако, неясным в каком отношении к этой функции находятся живые носители языка. Ведь по отношению к обычным функциям языка ясна их прагматическая (читай - функциональная) подоплека: информативная функция нужна говорящему, чтобы информировать, контактоустанавливающая, чтобы установить речевой контакт и т.д. Но нужно ли говорящему и в каком случае "конденсировать опыт народа"? Язык, безусловно, есть "исповедь народа", но на исповедь ходят живые люди, движимые своими исповедальными побуждениями. Без метафоры: "народный дух" в языке нельзя постичь вне языковых интенций.
          Все это говорится не к тому, чтобы оспорить концепцию "языковой картины мира". Сегодня эту концепцию продолжают атаковать с позиций так называемого "материализма в языкознании", т.е. непризнания объективного существования чужих мыслей. Сравни рассуждения такого достаточно известного филолога, как Г. Колшанский в работе 1990 года [2]. Автора же настоящей статьи никогда не привлекала мысль игнорировать взаимное общение людей и вообразить себе мышление в виде отражения материальной жизни в неком собирательном мозгу человечества. Язык в этом случае и есть монолог этого мозга, обращенный к себе самому. Вследствие последнего обстоятельства он верифицируется лишь отраженной действительностью: точно ли этот один-единственный мозг ее воспроизводит? Считая такую модель абсолютно бесперспективной для филологии, которая только и имеет дело, что с объективированными идеями, а не с химическими реактивами, я, конечно, с симпатией отношусь к идеям В. Гумбольдта, Э. Сепира, А.А. Потебни, с еще большей симпатией - к идее Д.С. Лихачева о концептосфере русского языка, к описаниям русских концептов, предпринятом Ю.С. Степановым, к "национальным образам мира" Г. Гачева. Но мне кажется, что концепция языковой картины мира содержит рудименты романтического мировоззрения. Чтобы избавиться от них, надо за точку отсчета принять не язык, но речь и начать с самого говорящего - живого человека с его интенциями.

Русский разговор

          В отношении человеческого поведения вообще в культурологии со времен Макса Вебера существует следующая типология действий. "Социальное действие... детерминировано, а именно: (1) целе-рационально, когда существуют определенные ожидания относительно поведения объектов внешней среды, а также других лиц, и с помощью этих ожиданий осознанно оцениваются и рассчитываются "условия" и "средства", с точки зрения рационально поставленных целей; (2) ценностно-рационально , когда имеется в наличии сознательное убеждение в том, что определенная линия поведения абсолютна ценна сама по себе, с точки зрения этической, эстетической, религиозной или какой-либо другой, совершенно независимо от ее результатов". Это длинное высказывание из Парсонса цитируется здесь по книге К. Касьяновой "Русский национальный характер", в которой на основании обработки социологических данных именно ценностно-рациональное поведение устанавливается как характерное для русской культуры [3, с. 166].
          Если применить эти соображения к речевому поведению, то целе-рациональное действие может быть соотнесено с коммуникативной целью речевого акта, а ценностно-рациональное - с прагматикой, выходящей за рамки данного речевого акта (и вследствие этого традиционно не включающейся в его описание). Так, говорящие могут не только обсуждать какой-либо предмет, но и манифестировать в речи свои языковые пристрастия. Вспомним известный диалог из "Отцов и детей", где Павел Петрович Кирсанов, выражая свои аристократические вкусы, произносит "принсипы" на французский манер, в то время как Базаров и Аркадий говорят "прынцип".
          Итак, будем различать ближнюю прагматику языка, реализованную в конкретном речевом акте и достаточно хорошо изученную в языкознании, и дальнюю прагматику, преследующую цели, выходящие за узкие пределы речевого акта и связанную с ценностно-рациональным речевым поведением. Отметим, кстати, что именно в ценностно-рациональном речевом действии языковая личность максимально полно и широко реализует свою характерность, которая в ином случае может нивелироваться узкими целями речевого акта. В ценностно-рационлаьном речевом поведении максимально полно раскрывает свою характерность и групповая языковая личность и весь коллектив носителей языка. С другой стороны, это речевое действие обладает наибольшей социальной значимостью. Это становится особенно очевидным, когда одной из целей высказывания является формирование языковой нормы.
          В истории словесности явно выделяются периоды с выраженной ценностно-ориентированной речевой прагматикой. Такова была реформа графики Ефимия Тырновского, связанная с так называемым "вторым южнославянским влиянием" и имевшая экстралингвистическую (религиозно-философскую) направленность [4, с. 84]. Этой же прагматикой отмечены петровский, ломоносовский, карамзинский и особенно пушкинский периоды становления русского литературного языка, эти своеобразные точки бифуркации языкового развития. Особенная активность в отношении дальней прагматики отличает, как и следовало ожидать, языковую личность Пушкина. Именно на примере творчества Пушкина легко обнаружить и типизировать способы реализации дальней прагматики языка.
          Первый способ связан с введением так называемых иллокутивных глаголов, а также существительных, принадлежащих к метаязыку лингвистики. Например, в "Евгении Онегине": "Так он писал темно и вяло, / Что романтизмом мы зовем...", "И русский Н, как N французский, / Произносить умела в нос". Иллокутивными глаголами "писать", "звать" (называть), "произносить" напрямую вводится метаязыковой аспект речи: речь описывает саму манеру речи. А вот "Домик в Коломне" изобилует лингвистическими терминами: "союз", "наречие", "глагол", "слог", "междометие", "словарь", "речь". Все это прямой, эксплицитный, способ выражения данной прагматики.
          Если лексическими средствами указанная прагматика осуществляется эксплицитно, то интонационно-синтаксическими средствами она достигается имплицитно через эмфатизацию, подчеркиванье. Эти средства можно подразделить на чисто интонационные (в письменной речи - графические) и связанные с употреблением фигур речи. Ср. у Пушкина: "Но панталоны, фрак, жилет, / Всех этих слов на русском нет...", "Недуг, которого причину / Давно бы отыскать пора, / Подобный английскому сплину, / Короче: русская хандра / Им овладела понемногу". Речевая манера подчеркнута через интонационное (на письме - графическое) выделение слов. Что касается фигур, то это фигуры связанные с контрастом типа диафоры, дистинкции и плоки, Но если в чистом варианте этих фигур мы имеем противопоставление или сопоставление в пределах одной лексемы, то в связи с названной прагматикой сопоставляются различные произносительные варианты одного слова или грамматические синонимы. Например, у Пушкина же: "Звала Прасковьей прежнюю Полину". Ср. у Высоцкого: "Мы говорим не штормы, а шторма". Отметим, что в обоих примерах присутствуют иллокутивные глаголы: "звала", "говорим".
          Особенно интересно соотношение дальней прагматики с нормой. На первый взгляд, здесь все просто. В речи пуристически настроенных носителей языка всегда встречаются призывы "говорить правильно" - дальняя прагматика дает о себе знать. Но все гораздо сложней. Сегодня лингвисты говорят не только о "системной норме", отраженной в грамматиках, но и о стилистической норме и даже о "вертикальной норме" [5]. Да и не лингвисты, а просто культурные люди прекрасно понимают, что при известном языковом чутье на всех языковых вариантах, современных и "забытых", можно играть, как на музыкальном инструменте. В речи культурных людей постоянно обыгрываются и старославянские, и диалектные, и советские формы, включая пресловутый "канцелярит", и современная смесь английского (на этот раз) с нижегородским. Все это проявления дальней прагматики, смысл которой отстоять русский язык, сохранить преемственность, защитить его от опасных влияний, взять над ними контроль, ассимилировать их. Здесь не пуризм, а гораздо более тонкая "языковая политика", проводимая рядовыми носителями языка.
          Всякий язык нуждается в том, чтобы его блюли, чтобы говорящие не только решали свои ближние коммуникативные задачи, но и заботились о дальней прагматике языка. Но в роли блюстителей могут выступать разные социальные слои и разные институты, объем дальней прагматики, ее экстенсивность или интенсивность, ее направление могут быть разными в зависимости от задач, решаемых языковым коллективом. А они в свою очередь зависят от языковой ситуации и специфики данного языка как системы.
          Русский язык с его флективным строем и богатством суффиксов обладает огромными потенциями в смысле вариантности. Эта вариантность сплошь и рядом получает интенциональную нагрузку (См. новейшую работу Л.В. Курочкиной [6]), т.е. сознательно обыгрывается говорящими. Мы постоянно встречаемся с грамматическими девиациями: "Пришла какая-то фифа, а с ней молодой фиф" (А. Приставкин). Если бы у нас не было морфологически выраженной категории рода, подобная фраза была бы невозможной. У нас также развитая система грамматических тропов, т.е. употреблений одной грамматической форы в значении другой ("А вы за кем будете?" вместо настоящего времени "А вы за кем стоите?"). У нас в речи обилие грамматических фигур: "Делать-то делал, да не сделал", "Войну выиграли не солдаты, а солдатами" (из телепередачи) и т.п. Мы охотно и часто имитируем просторечие: "У нас графьев нет!"
          Исходя из сказанного, можно сформулировать такую максиму: просторы русского языка плохо поддаются интенсивному штурму со стороны нормативной грамматики и разовых акций вроде трактатов "О защите и прославлении языка", но постоянно возделываются экстенсивно усилиями тысяч говорящих, проявляющих в самом обычном разговоре повышенный интерес к языку. Можно возразить, что эта максима относится к любому языку вообще. Можно, но с разным коэффициентом достоверности.
          Обладая богатой природной вариантностью, распространяясь на огромной территории, вовлекая иноязычное население, функционируя в весьма несхожих странах, испытав и продолжая испытывать гигантские культурные эксперименты, утратив авторитетную художественную литературу, потеряв цвет своей интеллигенции, лишившись напоследок всякой языковой политики, хлебнув вестернизацию и "стёб" без дна и берегов, русский язык, и в самом деле, явил свое величие и могущество уже тем, что остался в живых. И отстояла его в этой культурной бойне не мудрая политика штабов и не Ярило, погребенный в этимологических словарях, а отстоял его добрый старый русский разговор - этот Платон Каратаев русского языка.
          Веками русский дискурс был устроен так, что дальняя прагматика (ценностная ориентация) едва ли не перевешивала в нем ближнюю. И это касается не только дальней прагматики языка, но и дальней прагматики вообще.
          В журнале "Человек" была публикация, посвященная русскому "пьяному трепу" [7]. Этот вид диалога описывался как начисто лишенный внешней прагматики, но имеющий свою внутреннюю цель, на фоне которой сам предмет разговора приобретает чисто служебный характер. Но и в "трезвом" разговоре узко прагматические интенции редко реализуются напрямую. Обычно такая лобовая реализация воспринимается собеседниками как напористость, нахрапистость. Характерно осудительное "слишком деловой!" вопреки официальному одобрению "деловых" качеств. Что же касается прогнозирования развития диалога и его сознательного конструирования, то такое речевое поведение не просто отвергается, но и высмеивается в многочисленных "еврейских" анекдотах. Обычный русский разговор уходит в стороны от основной темы из-за желания "высказать наболевшее" и прийти к некому психологическому согласию. В обобщенном виде это можно выразить так: "Ты что, против правды? Ты, может, и в Богато не веришь? Веришь? За правду? Ну и прекрасно! Сразу видно порядочного человека, а то вокруг вона сколько всякой несправедливости!"
          Это братание на почве общих ценностей приобретает самые разные оттенки от трогательных в кухонном русском диалоге до нелепых на "собраниях" и "совещаниях", когда в национальный обычай вмешивается официальный протокол, нацеленный, казалось бы, на подлинно деловые решения. Столкновение двух речевых технологий - протокольной, заимствованной, и собственной, русской, - неистощимый источник комического в литературе и трагического в жизни. Это и "Злоумышленник" Чехова, и десятки тысяч коммуникативных неудач, сломавших жизни и судьбы.
          Естественно, в диалоге, нацеленном на внеситуативные цели находится место и для дальней прагматики языка. Это естественно потому, что переход от национальных ценностей вообще к ценностям, закрепленным в языке, и к самому языку как национальной ценности очень плавный и незаметный. Споря о принципах, Базаров и Кирсанов спорили и о фонетическом облике самого слова "принципы".
          Сегодняшняя ситуация характеризуется обвалом официального советского языка, который не может описать реалий насущной жизни, и расхлябанностью языка СМИ, ёрничество которого перестало быть вызовом официозу, а превратилось в нечто, похожее на жестянку, привязанную к кошачьему хвосту. Кошка СМИ и рада бы говорить серьезно, да не может убежать от тарахтящей пустопорожней тары своего вынужденного "остроумия". Остается всем делать вид, что кошке весело. При всем том деловой язык как-то съехал на пиджин инглиш, и благодаря этому съезжанию по иной информации из деловой жизни трудно даже сообразить, хорошо это или плохо. Мы-то нравственные категории привыкли выражать на русском языке. "Убивец" - это плохо, а "киллер"? Опять же "диллер" и т.п. А тут еще и литература утратила свои позиции, вслед за ней зашатался и внебрачный сын ее - кинематограф. В научном дискурсе возобладала постмодернистская эклектика и несерьезность. Орфографический режим по нашему попущению разрушился. Речевой этикет как-то расползся. И речь не об отклонениях от системной нормы, а о массовой утрате стилистической и семантической чуткости. Распространяется своеобразная глухота к выбору нужного языкового варианта. Выбрал первый попавшийся и будет!
          Сможет ли сегодня русский разговор вытащить нас из-под обломков Вавилонской башни? Вот в чем вопрос.

Две риторики и две культуры речи

          В этой неравной борьбе за полноценную жизнь родного языка русский разговор должен быть поддержан, эшелонирован двумя школьными дисциплинами - национально ориентированной риторикой и культурой русской речи. Еще точнее: речь должна идти о четырех дисциплинах. Дело в том, что в информационном обществе человек очень часто выступает в роли слушателя. В нашем случае это слушатель, находящийся в крайне неблагоприятной ситуации, это потребитель недоброкачественной в языковом отношении информации.
          Отсюда возникает идея риторики для слушающего как пары к обычной риторике и культуры чтения как пары к обычной культуре речи.
          Проблематика риторики для слушающего давно назрела в рамках обычной риторики. Она включает в себя два круга проблем, первый из которых хорошо понятен каждому, интересовавшемуся риторикой, второй - менее очевиден. Обозначим первый как критическое восприятие риторической речи, второй как сочувственное восприятие риторической речи и бегло рассмотрим их ниже.
          Критическое восприятие риторической речи связано с умением защититься от манипулирования. Принципы разграничения убеждения и манипулирования были сформулированы в рамках теории управления и сегодня получили дальнейшее развитие. "Самое существенное отличие манипулирования от убеждения, - писал американец Гейс, - состоит в том, что получатель информации лишается возможности определять ее подлинную ценность... Вероятно, самый ясный пример манипулирования - это внедрение информации непосредственно в сферы подсознания. Второй способ манипулирования сообщением состоит в том, что используется техника повторения, когда опять-таки успех зависит не от оценки сообщения получателем, а от запоминания названий и фраз" [8 p. 21]. Сегодня существует множество технологий распознания манипулирования во всех видах доводов - фактических доказательствах, логических доказательств и аргументов "к человеку", включающих доводы к пафосу и доводы к этосу.
          Менее очевидно, зачем учить сочувственному восприятию риторической речи. Но дело в том, что в нормальной речи заинтересованы говорящий и слушающий. Скептическое отношение к риторике - такая же дисфункция речи, как и манипулирование. Эта крайность имеет результатом коммуникативные неудачи, и часто прямо связана со своей противоположностью. Так, политическая демагогия вызывает скепсис по отношению к политическим речам, который выливается в политическую индифферентность населения, в неконструктивную критику всего, что сказано с экрана. Точно также агрессивная реклама ведет к утрате рекламой своих функций. Возникает скепсис по отношению к рекламе вообще.
          У сочувственного восприятия риторической речи есть две стороны: это культура восприятия родного слова и умение адекватно понять речь, составленную в иных, чужих риторических традициях.
          У русского красноречия есть свои яркие особенности, о которых мне случалось писать в журнале "Человек". Сходные идеи высказаны в монографии Михальской "Русский Сократ" [9]. К чему бы ни возводить эти особенности - к диалогизму, присущему русской культуре, как у Михальской, или к родовым чертам торжественного, консолидирующего красноречия, усвоенного на заре русской культуры в Киевской Руси, как писал я, но эти особенности проявляются довольно отчетливо и в выборе речевых средств, и даже в композиции, в характере расположения доводов. Необходимо на лучших образцах учить родной риторике, как учим мы родной литературе, воспитывая поколения отзывчивых слушателей русского слова, как воспитываем (или пытаемся воспитать) поколения отзывчивых читателей.
          Другое дело восприятие инокультурной речи. Речь, переведенная на русский язык или даже сочиненная на русском языке, но выдержанная в иных риторических традициях, чаще всего вызывает отторжение. Она может показаться примитивной (речь американского проповедника, лишенная торжественности и изобилующая примерами и именами), слащавой (восточная речь с ее мелиоративными словесными формулами), театральной, неискренней и прочее. При этом возникает типичная коммуникативная неудача: мы интерпретируем чужие знаки на свой манер. Предположим, для славянина некая речь была бы театральной, говорила бы о неискренности, преувеличении чувств, но для романца, воспитанного в иной риторической традиции, эта речь вовсе не обладает указанными недостатками, и, идентифицируя ее автора как неискреннего человека и позера, мы ошибемся. Надо ли говорить, что это не способствует толерантности и преодолению национальных конфликтов, в том числе и внутри нашего государства.
          Эта часть риторики для слушающего должна знакомить школьника с различными риторическими традициями и дискурсивными стратегиями. Причем у проблемы инокультурной речи есть не только национальная сторона. Часто мы бываем настолько погружены в собственный микросоциум, собственную страту, что разучиваемся понимать представителей других социальных групп. Это же относится и к так называемому политическому диалогу. Язык "левых" и "правых" имеет свою специфику (в отношении общих мест и даже характера использования тропов), сохраняющуюся в разных национальных культурах. Здесь, как и вообще в риторике для слушающего, речь идет не о том, чтобы принимать чужие ценности, но о том, чтобы адекватно понимать человека, исповедующего не только чужие ценности, но и пользующегося чужими, не вполне нам понятными (знакомыми) риторическими стратегиями.
          Теперь о культуре чтения. Как и культура речи, культура чтения мыслится как нормативная дисциплина. Если культура речи ставит задачей "охрану литературного языка, его норм" [10, с. 12], то и культура чтения имеет задачи "охранительные". Однако для уяснения общего между двумя этими дисциплинами понятия нормы и даже литературного языка могут оказаться недостаточными. Здесь мы снова воспользуемся понятием "национальный гомеостаз", или если угодно - "дух народа". Речь идет о национальном социуме, поддерживающим на определенном уровне соблюдение культурных традиций, не в последнюю очередь за счет их пространственного и временного транслирования национальным языком. Сам национальный язык является одним из параметров, который необходимо поддерживать "в определенных пределах". За этими пределами наступает распад языка и национальной общности. Очевидно, ответственность за сохранение культурного пространства пишущий и читающий делят между собой.
          Культура чтения решает узко коммуникативные задачи - учит понимать текст, и задачи, включающие некоммуникативные цели общения. С поддержанием гомеостатности связаны и те, и другие, но вторые связаны более очевидным образом. Первые задачи группируются вокруг понятия рецепция текста, вторые - стратегия чтения.
          С правильной рецепцией текста связано умение реферировать его, быстро извлекать информацию, определять его жанр, атрибутировать его, а также умение стилизовать и даже пародировать текст. Всему этому надо учить с младых ногтей, иначе мы не получим человека, свободно чувствующего себя во все осложняющимся лабиринте словесной культуры.
          Стратегия чтения включает селекцию текстов (круг чтения) и способы адекватного отношения к текстам разного вида. Это предполагает классификацию "чтений" с точки зрения их включенности в духовную жизнь личности. Ниже попробуем вообразить себе такую классификацию, отдавая себе отчет в том, что главное - в постановке задачи и актуализации проблемы.
          Отбросив прагматическое чтение, состоящее в извлечении из текста прагматической информации, т.е. такой информации, которая сужает поле выбора адресата (например, чтение отъезжающим расписания поездов или чтение лингвистом памятника языка), можно назвать три основные вида чтений: образовательное, развлекательное и воспитательное (в самом широком смысле этого слова - воспитание души).
          Образовательное чтение обращено к интеллектуальной сфере и состоит главным образом в извлечении из текста семантической, но не прагматической информации. От прагматического чтения образовательное чтение отличается тем, что читатель получает информацию впрок, не имея узкого информационного запроса. Скажем, можно извлекать из чтения сведения страноведческого порядка, удовлетворяя любопытство и расширяя кругозор, но не имея в виду узнать какие-нибудь конкретные сведения, сужающие выбор действий адресата (можно читать об острове Пасхи, не имея в виду решения вопроса о том, что брать туда с собой во время летнего отпуска). Культура образовательного чтения предполагает знания о соответствующих жанрах и об известных образцах этих жанров. Она должна учить разборчивости, правильному выбору соответствующих текстов, т.е. носить характер рекомендательных библиографий по образовательному чтению.
          Развлекательное чтение, или "чтение-греза", обращено к эмоциональной сфере и состоит главным образом в извлечении эмоциональной и наглядно-образной информации. Здесь возникают особые проблемы в связи с восприятием деструктивной информации - текстов, пропагандирующих насилие, всевозможной печатной порнографии, наконец, просто безвкусицы и бессмыслицы, дестабилизирующей психику человека и вносящей хаос в его поведение. Культура чтения не должна ограничиваться предостережениями и тем более не должна сводится к запретам. Но она обязана вооружить читателя фильтрами, защищающими его от вредного воздействия такой информации. Основной механизм фильтрации, как представляется "навскидку", сводится к переключению восприятия на метауровень: с сообщения на код. Иными словами, там, где вымышленный мир оказывает деструктивное воздействие на психику и поощряет асоциальное поведение, сопереживающая позиция читателя, "живущего в тексте", должна смениться позицией холодного метанаблюдателя, анализирующего текст со стороны языка и стиля. Вооруженный таким подходом читатель не только не подвергнется восприятию недоброкачественного чтения, но получит иммунитет от такого воздействия. Подобно тому, как риторика для слушателя учит не поддаваться манипулированию, культура чтения учит защите от деструктивной информации.
          Воспитательное чтение адресовано главным образом к волевой сфере. Здесь наиболее ярко проявляется функция поддержания гомеостаза. В основе такого чтения лежат различные виды самоидентификации. Читатель может идентифицировать себя с христианином или атеистом, с русским интеллигентом, со славянофилом, западником, аристократом, разночинцем, членом своего рода или семьи. Воспитательное чтение, или чтенье-основа, поддерживает, во-первых, гомеостаз личности самого читателя (помогает ему быть собой, укрепиться в самоидентификации), во-вторых, через него реализуется гомеостаз той общности людей, к которой относит себя данный индивид. Например, коль скоро человек относит себя к русским интеллигентам, он должен читать (и, пожалуй, перечитывать) русскую классику. Без обращений к этому истоку сообщество, называющее себе "русскими интеллигентами", рискует распасться, а русский читатель без обращения к Пушкину, Толстому, Достоевскому рискует отпасть от этого сообщества.
          Феномен перечитывания и институт хрестоматий (в той или иной форме) исключительно важны для чтения-основы. В наиболее выпуклой форме это очевидно для религиозного чтения. Священные книги читаются всю жизнь. В связи с этим видом чтения культура чтения уже не как школьная, но как социологическая дисциплина должна ставить вопрос о государственной политике в области чтения (аналог понятия языковой политики в социолингвистике). Такая политика может быть тоталитаристской (искусственное ограничение круга чтения путем цензурных запретов вплоть до замалчивания и фальсифицированного переложения влиятельных письменных источников) или бездумной вплоть до полного устранения от сохранения национальной культуры, но, может быть. Разумеется, и здоровой, при которой постепенно вырабатывается внутренняя цензура чтения, а внешние усилия направлены не на запреты вредного, но на поддержание полезного.
          Отметим, кстати, что своеобразным видом чтения-основы является лечебное чтение, помогающее идентифицировать себя личности с прорванным адаптационным барьером, нуждающейся в реабилитации.
          Необходимые сегодня усилия по поддержанию культуры чтения и становлению риторики для слушающего должны производится не столько в рамках филологической науки, сколько в рамках филологической деятельности. Если филологическая наука направлена на постижение духовной культуры, на восстановление "национальной картины мира" и сопряжена со своими чисто научными приоритетами, то филологическая деятельность должна быть, прежде всего, конструктивной и жизнеспособной. У нее свои приоритеты: это не прочтение "темных мест" культуры и установление неочевидных причинно-следственных связей между фактами языка и культуры, а ориентация на сохранение и приумножение того достояния, которое именуется русской словесностью.


[1]Райхштейн А. Д. Лингвострановедческий аспект устойчивых словесных комплексов // Словари и лингвострановедение. - М., 1982.Вернуться в текст
[2]Колшанский Г.В. Объективная картина мира в познании и языке, М., 1990.Вернуться в текст
[3]Касьянова К. О русском национальном характере, М.. 1994.Вернуться в текст
[4]Лихачев Д.С. Развитие русской литературы X - XVII веков. Л., 1973.Вернуться в текст
[5]Борухов Б.М. Стиль и вертикальная норма // Стилистика как общефилологическая дисциплина, Калинин, 1989.Вернуться в текст
[6]Курочкина Л.В. Интенциональные грамматические формы существительного в современном русском языке, автореф. дисс. … канд. филол. наук, Ростов-на-Дону, 1999.Вернуться в текст
[7]Пелипенко А.А., Яковенко И.Г. Пьянство //Человек, № 2, 1997.Вернуться в текст
[8]Geis M.L. The Language of Television Adversing. N-Y, Academic Press, 1982. Вернуться в текст
[9]Михальская А.К. Русский Сократ. Лекции по сравнительно-исторической риторике, М., 1996.Вернуться в текст
[10]Культура русской речи, М., 1999.Вернуться в текст

Вернуться в содержание Вверх страницы Следующий материал
 

№ 21 [27] 6 ноября 1999 г. Вернуться в содержание